tv-tovari.ru

Текст для конкурс чтецов проза

Закрыть ... [X]

«Письмо Богу»

Это произошло в конце XIX столетия. Петербург. Канун Рождества. С залива дует холодный пронизывающий ветер. Сыплет мелкий колючий снег. Цокают копыта лошадей по булыжной мостовой, хлопают двери магазинов - делаются последние покупки перед праздником. Все торопятся побыстрее добраться до дома.
Только маленький мальчик медленно бредет по заснеженной улице.

Он то и дело достает из карманов ветхого пальто озябшие покрасневшиеруки и пытается согреть их своим дыханием. Затем снова засовывает их поглубже в карманы и идет дальше. Вот останавливается у витрины булочной и разглядывает выставленные за стеклом крендели и баранки.
Дверь магазина распахнулась, выпуская очередного покупателя, и из нее потянуло ароматом свежеиспеченного хлеба. Мальчик судорожно сглотнул слюну, потоптался на месте и побрел дальше.
Незаметно опускаются сумерки. Прохожих становится все меньше и меньше. Мальчик приостанавливается у здания, в окнах которого горит свет, и, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть внутрь. Немного помедлив, он открывает дверь.
Старый писарь сегодня задержался на службе. Ему некуда торопиться. Уже давно он живет один и в праздники особенно остро чувствует свое одиночество. Писарь сидел и с горечью думал о том, что ему не с кем встречать Рождество, некому делать подарки. В это время дверь отворилась. Старик поднял глаза и увидел мальчика.
- Дяденька, дяденька, мне надо написать письмо! - быстро проговорил мальчик.
- А деньги у тебя есть? - строго спросил писарь.
Мальчик, теребя в руках шапку, сделал шаг назад. И тут одинокий писарь вспомнил, что сегодня канун Рождества и что ему так хотелось сделать кому-нибудь подарок. Он достал чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернила и вывел: «Петербург. 6 января. Господину...»
- Как фамилия господина?
- Это не господин, - пробормотал мальчик, еще не до конца веря своей удаче.
- Ах, это дама? - улыбнувшись, спросил писарь.
- Нет-нет! - быстро проговорил мальчик.
- Так кому же ты хочешь написать письмо? - удивился старик.
- Иисусу.
- Как ты смеешь насмехаться над пожилым человеком? - возмутился писарь и хотел указать мальчику на дверь. Но тут увидел в глазах ребенка слезы и вспомнил, что сегодня канун Рождества. Ему стало стыдно за свой гнев, и уже потеплевшим голосом он спросил:
- А что ты хочешь написать Иисусу?
- Моя мама всегда учила меня просить помощи у Бога, когда трудно. Она сказала, что Бога зовут Иисус Христос, - мальчик подошел ближе к писарю и продолжал. - А вчера она уснула, и я никак  не могу ее разбудить. Дома нет даже хлеба, мне так хочется есть, - он ладонью вытер набежавшие на глаза слезы.
- А как ты ее будил? - спросил старик, поднявшись из-за своего стола.
- Я ее целовал.
- А она дышит?
- Что ты, дяденька, разве во сне дышат?
- Иисус Христос уже получил твое письмо, - сказал старик, обнимая мальчика за плечи. -Он велел мне заботиться о тебе, а твою маму забрал к себе.
Старый писарь подумал: «Мать моя, уходя в мир иной, ты велела мне быть добрым человеком и благочестивым христианином. Я забыл твой наказ, но теперь тебе не будет стыдно за меня».

Борис ГАНАГО

 

Ю.Яковлев

— Можно войти?
— Войди... Как твоя фамилия?
— Я Таборка.
— А как тебя зовут?
— Табором.
— Имя у тебя есть?
— Есть... Саша. Но зовут меня Табором.
Он стоял на пороге директорского кабинета, и руку ему оттягивал большой черный портфель в белых трещинках. Кожаная ручка оторвана, держится на одном ушке, и портфель достает почти до полу. Если не считать старого, облезлого портфеля, то в наружности Таборки не было ничего примечательного. Круглое лицо. Круглые глаза. Небольшой круглый рот. Не за что зацепиться взгляду.
Директор школы оглядывал мальчика и мучительно пытался вспомнить, за какие грехи вызван к нему этот очередной посетитель. Разбил лампочку или заехал кому-нибудь в нос? Разве все запомнишь.
— Подойди сюда и сядь... Не на кончике стула, а как следует. И не грызи ногти... Что у тебя за история?
Мальчик перестал грызть ногти, и его круглые глаза посмотрели на директора. Директор длинный и худой. Он занимает полкресла. А вторая половина свободна. Руки, тоже длинные и худые, лежат на столе. Когда директор сгибает руку в локте, она становится похожей на большой циркуль, которым рисуют на доске окружности. Таборка посмотрел на директора и спросил:
— Это вы про собаку?
— Про собаку.
Мальчик уставился в одну точку: в угол, где висели плащ и коричневая шляпа.
— Я боялся, что с ней что-нибудь случится, и привел ее в школу. В живой уголок. Туда берут ужей и золотых рыбок. А собаку не взяли. Что она, глупее этих ужей?
Он проглотил слюну и с укором сказал:
— А собака — млекопитающее.
Директор откинулся на спинку кресла и пятерней, как гребенкой, провел по темным густым волосам.
— И ты привел ее в класс?
Теперь директор вспомнил, за что приглашен к нему этот возмутитель спокойствия. И ждал только подходящего момента, чтобы обрушить свои громы на эту круглую, давно не стриженную голову.
Мальчик снова проглотил слюну и, не отрывая глаз от плаща и коричневой шляпы, сказал:
— Она сидела тихо. Под партой. Не повизгивала и не чесала лапой за ухом. Нина Петровна не замечала ее. И ребята забыли, что у меня под партой собака, и не прыскали от смеха... Но потом она напустила лужу.
— И Нине Петровне это не понравилось?
— Не понравилось... Она наступила в лужу и подпрыгнула как ужаленная. Она долго кричала. На меня и на собаку. Потом она велела мне взять тряпку и вытереть лужу. А сама встала в дальний угол. Она думала, что собака кусается. Ребята гудели и подпрыгивали. Я взял тряпку, которой стирают с доски, и вытер лужу. Нина Петровна стала кричать, что я не той тряпкой вытираю. И велела мне и моей собаке убираться вон. Но она ничего... Она не убивала мою собаку.
Таборка по-прежнему смотрел в одну точку, и со стороны казалось, что он рассказывает не директору, а его плащу и шляпе.
— Все? — спросил директор.
Таборка был у него пятый за этот день, и у директора не было никакого желания продолжать разговор. И если бы мальчик сказал «все», директор отпустил бы его. Но Таборка не сказал «все» и не кивнул головой.
— Нет, — сказал он, — мы еще были в милиции.
Час от часу не легче! Директор с шумом придвинул кресло к столу. Он чувствовал себя в этом большом кресле как в костюме, который велик. Наверное, его предшественник — старый директор — был толстым, раз завел такое кресло. А он новый. Директора тоже бывают новичками.
— Как ты очутился в милиции?
Таборка не вспыхнул и не заволновался. Он заговорил сразу, без заминки:
— Моя собака не кусалась. Не то что собаки, которые живут за большими заборами и вечно скалят зубы. Их черные носы смотрят из-под ворот, как двустволки. А моя собака махала хвостиком. Она была белой, и над глазами у нее два рыжих треугольника. Вместо бровей...
Мальчик говорил спокойно, почти монотонно. Слова, как круглые ровные шарики, катились одно за другим.
— И женщину она не кусала. Она играла и ухватила ее за пальто. Но женщина рванулась в сторону, и пальто порвалось. Она думала, что моя собака кусается, и закричала. Меня повели в милицию, а собака бежала рядом.
Мальчик поднял глаза на директора: рассказывать дальше? Директор сидел на кончике своего кресла и грудью навалился на стол. Глаза его прищурились, как будто он целился. Они не видели ничего, кроме Таборки.
— Давай дальше.
— В милиции нас продержали два часа. Мы стояли у стенки и все чего-то ждали. Но в милиции не убили собаку. Там один, с усами, даже погладил ее и дал ей сахару... Оказывается, собаке полагается номер и намордник. По правилам. Но когда я нашел мою собаку, у нее не было ни номера, ни намордника. У нее вообще ничего не было.
— Где ты нашел ее?
— В поселке. Хозяева переехали в город, а собаку бросили. Она бегала по улицам, все искала хозяев.
— Заведут собаку, а потом бросят!
Эти слова вырвались у директора, и он вдруг почувствовал, что после них уже не сможет ударить кулаком по столу.
Мальчик не ухватился за его слова.
Он неожиданно возразил:
— Они бросили собаку, но не убили. А я наткнулся на нее. Отдал ей свой завтрак, и с тех пор она не отходила от меня.
— Как звали твою собаку?
— Не знаю. Ведь хозяева уехали.
— И ты никак не называл ее?
Мальчик непонимающе посмотрел на директора.
— Ты не дал ей имени?
— А зачем?
Он наконец выпустил из рук тяжелый портфель, и тот глухо плюхнулся на пол.
— У нее было имя. Я просто не знал его. Спрашивал у ребят. Никто не помнил, как ее звали.
— Вот и назвал бы ее как-нибудь.
Мальчик покачал головой:
— Раз у собаки есть имя, зачем давать ей новое. У собаки должно быть одно имя.
Теперь Таборка смотрел на медную пепельницу, которая стояла на краю стола. Пепельница была чистой и блестящей. Вероятно, новый директор не курил.
Таборка поднял руку и почесал затылок. И директор заметил на рукаве крупную штопку. Она была похожа на решетку, которая не выпускала локоть наружу.
Мальчик неожиданно умолкал и так же неожиданно начинал говорить, словно часть мыслей оставлял при себе, а часть высказывал вслух.
— Когда я в первый раз привел собаку домой, он был в отъезде. Мама сказала: «От собаки одна только грязь!» Какая грязь может быть от собаки? От собаки одна радость. Потом мама сказала: «Я твоей собакой заниматься не буду. Занимайся сам!» Так я для того и взял собаку, чтобы заниматься самому. Моя собака была очень умной. Когда я учил наизусть стихи, она смотрела мне в глаза и слушала. А когда у меня не выходила задача, собака терлась о мою ногу. Это она подбадривала меня. А потом приехал он и выгнал собаку.
Таборка не отрывал глаз от пепельницы, а директор скрестил пальцы и положил их под щеку и не спускал с мальчика прищуренных глаз.
— Чем ему помешала собака?.. Я не мог выгнать собаку. Ее один раз уже выгоняли. Я поселил ее в сарае. Там было темно и скучно. Я все время думал о своей собаке. Даже ночью просыпался: может быть, ей холодно и она не спит? А может быть, она боится темноты?.. Это, конечно, ерунда: собака ничего не боится! В школе я тоже думал о ней. Ждал, когда кончатся уроки: ее завтрак лежал у меня в портфеле... Потом он заплатил штраф за порванное пальто и выгнал собаку из сарая. Я привел ее в школу. Мне некуда было ее деть.
Теперь слова мальчика уже не были круглыми шариками. Они стали шершавыми и угловатыми и с трудом вырывались наружу.
— Я не знал, что он задумал убить мою собаку. Меня тогда не было. Он подозвал ее и выстрелил ей в ухо.
В комнате стало тихо. Как после выстрела. И долгое время ни мальчик, ни директор не решались прервать молчание.
Неожиданно директор сказал:
— Слушай, Табор! Хочешь, я подарю тебе собаку? Немецкую овчарку с черной полосой на хребте.
Мальчик покачал головой:
— Мне нужна моя собака. Я бы ее научил спасать утопающих. У меня книжка такая есть, как учить собак.
Директор встал со стула. Он стал еще выше, чем казался вначале. Пиджак висел на его худых плечах, как на вешалке. Может быть, его костюм тоже принадлежал когда-то старому директору. Как большое кресло.
Он подошел к мальчику и наклонился к нему:
— Ты можешь помириться с отцом?
— Я с ним не ссорился.
— Но ты с ним не разговариваешь?
— Я отвечаю на его вопросы.
— Он тебя когда-нибудь бил?
— Не помню.
— Обещай мне, что ты помиришься с отцом.
— Я буду отвечать на его вопросы... Пока не вырасту.
— А что ты будешь делать, когда вырастешь?
— Я буду защищать собак.
Директор молча прошелся по кабинету и вернулся в свое неуютное кресло. А мальчик взял портфель за ручку, которая держалась на одном ушке, и пошел к двери. Когда он уходил, директор заметил, что штопка на рукаве порвалась и острый локоть вырвался сквозь решетку наружу.

Б. Екимов. “Говори, мама, говори…”


По утрам теперь звонил телефон-мобильник. Черная коробочка оживала:
загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец! Вопросы и пожелания? Замечательно! Тогда целую. Будь-будь!
Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? Целую. Будь-будь!
А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду.
Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром.
Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг…
Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд.
— Кидаю умом, не накину… — жаловалась она соседке. — Ехать, не ехать?.. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Тепло-растепло. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить.
Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко.
Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон.
— Мобила! — горделиво повторяла она слова городского внука. — Одно слово — мобила. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? — вопрошала она. — Зачем уезжать? Хату кидать, хозяйство…
Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой.
Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет?
Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим.
Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.
Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся.
Вот и думала: ехать, не ехать?.. А тут еще телефон привезли на подмогу — “мобилу”. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.
Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец. Вопросы есть? Вот и хорошо. Целую. Будь-будь.
Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла.
В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. Теперь появился “мобильный”. И то слава богу.
— Мама! Слышишь меня?! Живая-здоровая? Молодец. Целую.
Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла.
— Это что за страсть такая… — ворчала старая женщина. — Не телефон, свиристелка. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут…
А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось.
— Мама, слышишь меня?
— Слышу, слышу… Это ты, доча? А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Живая. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое?
— Мама, — донеслось из телефона строгое. — Говори по делу, а не про козиные морды. Мы же тебе объясняли: тариф.
— Прости Христа ради, — опомнилась старая женщина. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда.
Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.
Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит.
Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.
Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Онг-онг... онг-онг… — слышалось порой. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга.
Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище.
Неловко начался день, да так и пошел не в лад.
Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный.
— Здравствуй, моя доча, здравствуй. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. — Не то нога подыграла, а может, склизь. Где, где… — подосадовала она. — Во дворе. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины…
— Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину.
— А я тебе о чем и толкую. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска…
— Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала?
— Вроде бы не сломала, — все поняла старая женщина. — Прикладаю капустный лист.
На том и закончился с дочерью разговор. Остальное самой себе пришлось досказывать: “Чего болит, не болит… Все у меня болит, каждая косточка. Такая жизнь позади…”
И, отгоняя горькие мысли, старая женщина занялась привычными делами во дворе и в доме. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется.
В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины:
— Болят ваши косточки?..
Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой:
— Болят, моя доча…
— Ноют руки и ноги?.. — словно угадывая и зная судьбу, спрашивал добрый голос.
— Спасу нет… Молодые были, не чуяли. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят…
— Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос.
— Заболит, моя доча… Век на горбу таскала чувалы да вахли с соломой. Как не болеть… Такая жизнь…
Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.
Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк.
Старая женщина даже всплакнула, ругая себя: “Овечка глупая… Чего ревешь?..” Но плакалось. И от слез вроде бы стало легче.
И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась:
— Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча…
Издалека, через многие километры, донесся голос дочери:
— Говори, мама, говори…
— Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?..
В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение.
— Говори, мама… — просила она и боялась лишь одного: вдруг оборвется и, может быть, навсегда этот голос и эта жизнь. — Говори, мама, говори…

Владимир Тендряков.

Хлеб для собаки

Как-то вечером мы сидели с отцом дома на крылечке.

У отца в последнее время было какое-то темное лицо, красные веки, чем-то он напоминал мне начальника станции, гулявшего вдоль вокзального сквера в красной шапке.

Неожиданно внизу, под крыльцом, словно из-под земли выросла собака. У нее были пустынно-тусклые, какие-то непромыто желтые глаза и ненормально взлохмаченная на боках, на спине, серыми клоками шерсть. Она минуту-другую пристально глядела на нас своим пустующим взором и исчезла столь же мгновенно, как и появилась.

— Что это у неё шерсть так растет? — спросил я.

Отец помолчал, нехотя пояснил:

— Выпадает… От голода. Хозяин ее сам, наверное, с голодухи плешивеет.

И меня словно обдало банным паром. Я, кажется, нашел самое, самое несчастное существо в поселке. Слонов и шкилетников нет-нет да кто-то и пожалеет, пусть даже тайком, стыдясь, про себя, нет-нет да и найдется дурачок вроде меня, который сунет им хлебца. А собака… Даже отец сейчас пожалел не собаку, а ее неизвестного хозяина — «с голодухи плешивеет». Сдохнет собака, и не найдется даже Абрама, который бы ее прибрал.

На следующий день я с утра сидел на крыльце с карманами, набитыми кусками хлеба. Сидел и терпеливо ждал — не появится ли та самая…

Она появилась, как и вчера, внезапно, бесшумно, уставилась на меня пустыми, немытыми глазами. Я пошевелился, чтоб вынуть хлеб, и она шарахнулась… Но краем глаза успела увидеть вынутый хлеб, застыла, уставилась издалека на мои руки — пусто, без выражения.

— Иди… Да иди же. Не бойся.

Она смотрела и не шевелилась, готовая в любую секунду исчезнуть. Она не верила ни ласковому голосу, ни заискивающим улыбкам, ни хлебу в руке. Сколько я ни упрашивал — не подошла, но и не исчезла.

После получасовой борьбы я наконец бросил хлеб. Не сводя с меня пустых, не пускающих в себя глаз, она боком, боком приблизилась к куску. Прыжок — и… ни куска, ни собаки.

На следующее утро — новая встреча, с теми же пустынными переглядками, с той же несгибаемой недоверчивостью к ласке в голосе, к доброжелательно протянутому хлебу. Кусок был схвачен только тогда, когда был брошен на землю. Второго куска я ей подарить уже не мог.

То же самое и на третье утро, и на четвертое… Мы не пропускали ни одного дня, чтоб не встретиться, но ближе друг другу не стали. Я так и не смог приучить ее брать хлеб из моих рук. Я ни разу не видел в ее желтых, пустых, неглубоких глазах какого-либо выражения — даже собачьего страха, не говоря уже о собачьей умильности и дружеской расположенности.

Похоже, я и тут столкнулся с жертвой времени. Я знал, что некоторые ссыльные питались собаками, подманивали, убивали, разделывали. Наверное, и моя знакомая попадала к ним в руки. Убить ее они не смогли, зато убили в ней навсегда доверчивость к человеку. А мне, похоже, она особенно не доверяла. Воспитанная голодной улицей, могла ли она вообразить себе такого дурака, который готов дать корм просто так, ничего не требуя взамен… даже благодарности.

Да, даже благодарности. Это своего рода плата, а мне вполне было достаточно того, что я кого-то кормлю, поддерживаю чью-то жизнь, значит, и сам имею право есть и жить.

Не облезшего от голода пса кормил я кусками хлеба, а свою совесть.

Не скажу, чтоб моей совести так уж нравилась эта подозрительная пища. Моя совесть продолжала воспаляться, но не столь сильно, не опасно для жизни.

В тот месяц застрелился начальник станции, которому по долгу службы приходилось ходить в красной шапке вдоль вокзального скверика. Он не догадался найти для себя несчастную собачонку, чтоб кормить каждый день, отрывая хлеб от себя.

Анатолий Алексин. Раздел имущества

Когда я была в девятом классе, учительница литературы придумала необычную тему домашнего сочинения: «Главный человек в моей жизни».

Я написала про бабушку.

А потом пошла с Федькой в кино… Было воскресенье, и у кассы, прижимаясь к стене, выстроилась очередь. Федькино лицо, по моему мнению и по мнению бабушки, было красивым, но всегда таким напряженным, будто Федька изготовился прыгать с вышки вниз, в воду. Увидев хвост возле кассы, он прищурился, что предвещало готовность к действиям чрезвычайным. «Я тебя по любому следу найду», – говорил он, когда был мальчишкой. Стремление добиваться своих целей немедленно и любой ценой осталось опасным признаком Федькиного характера.

Стоять в очереди Федька не мог: это его унижало, ибо сразу присваивало ему некий порядковый номер, и, безусловно, не первый.

Федька рванулся к кассе. Но я остановила его:

– Пойдем лучше в парк. Такая погода!..

– Ты точно хочешь? – обрадовался он: тут уж не надо было стоять в очереди.

– Никогда больше не целуй меня во дворе, – сказала я. – Маме это не нравится.

– А я разве…

– Под самыми окнами!

– Точно?

– А ты забыл?

– Тогда уж я имею полное право… – изготовился к прыжку Федька. – Раз было, значит, все! Тут уж цепная реакция…

Я повернула к дому, поскольку свои намерения Федька осуществлял любой ценой и на долгий срок не откладывал.

– Ты куда? Я пошутил… Это точно. Я пошутил.

Если люди, не привыкшие унижаться, должны это делать, их становиться жаль. И все-таки я любила, когда Федька След, гроза дома, суетился возле меня: пусть все видят, какая я теперь полноценная !

Федька умолял пойти в парк, обещал даже, что не поцелует меня больше ни разу в жизни, чего я от него вовсе не требовала.

– Домой! – гордо сказала я. И повторила: – Только домой…

Но повторила уже растерянно, потому что в эту минуту с ужасом вспомнила о том, что оставила сочинение «Главный человек в моей жизни» на столе, хотя вполне могла бы сунуть его в ящик или в портфель. Что, если мама его прочтет?

Мама уже прочла.

– А кто я в твоей жизни? – не дожидаясь, пока я сниму пальто, голосом, который, словно с обрыва, вот-вот готов был сорваться в крик, спросила она. – Кто я? Не главный человек… Это бесспорно. Но все же какой ?!

Я так и стояла в пальто. А она продолжала:

– Больше я не могу, Вера! Возникла несовместимость. И я предлагаю разъехаться… Это бесспорно.

– Нам с тобой?

– Нам?! Ты бы не возражала?

– А с кем же тогда? – искренне не поняла я.

– С той, которую ты… – Ее голос был на самом краю обрыва, – которую ты, пренебрегая моими материнскими чувствами…

Всегда безупречно выдержанная, мама, потеряв власть над собой, зарыдала. Слезы часто плачущего человека не потрясают нас. А мамины слезы я видела первый раз в жизни. И стала ее утешать.

Ни одно литературное сочинение, наверно, не произвело на маму такого сильного впечатления, как мое. Она до вечера не могла успокоиться.

Когда я была в ванной комнате, готовясь ко сну, пришла бабушка. Мама и ей не дала снять пальто. Голосом, который вернулся на край обрыва, не стремясь что-либо скрыть от меня, она стала говорить сбивчиво, как некогда говорила я:

– Вера написала… А я случайно прочла. «Главный человек в моей жизни»… Школьное сочинение. Все у них в классе посвятят его матерям. Это бесспорно! А она написала о вас… Если бы ваш сын в детстве… А? Нам надо разъехаться! Это бесспорно. Я не могу больше. Моя мама ведь не живет с нами… И не пытается отвоевывать у меня мою дочь!

Я могла бы выйти в коридор и объяснить, что прежде, чем отвоевывать меня, маминой маме надо было бы отвоевать мое здоровье, мою жизнь, как это сделала бабушка. И что совершить это по телефону вряд ли бы удалось. Но мама опять зарыдала. И я притаилась, затихла.

– Мы с вами должны разъехаться. Это бесспорно, – сквозь слезы, но уже твердо сказала мама. – Все сделаем по закону, по справедливости…

– Как же я без Верочки? – не поняла бабушка.

– А как же мы все… под одной крышей? Я напишу заявление. В суд! Там поймут, что надо спасти семью. Что практически разлучаются мать и дочь… Я напишу! Когда Вера закончит учебный год… чтобы у нее не было нервного срыва.

Я и тут осталась в ванной комнате, не приняв всерьез угрозы насчет суда.

…В борьбе за существование часто не выбирают средств… Когда я перешла в десятый класс, мама, не боясь уже моего нервного срыва, выполнила свое обещание. Она написала о том, что мы с бабушкой должны разлучиться. Разъехаться… И о разделе имущества «согласно существующим судебным законам».

– Поймите, я ничего лишнего не хочу! – продолжал доказывать мужчина, выдавленный из тюбика.

И тут я впервые услышала голос судьи.

– Судиться с матерью – самое лишнее на земле дело. А вы говорите: не надо лишнего… – произнесла она бесстрастным, не подлежащим обжалованию тоном.

«Нужен тот, кто нужен. Нужен, когда нужен… Нужен, пока нужен!» – мысленно повторяла я слова, которые, как врезавшиеся в память стихи, были все время у меня на уме.

Уйдя утром из дома, я оставила на кухонном столе письмо, а вернее, записку, адресованную маме и папе: «Я буду той частью имущества, которая по суду отойдет к бабушке».

– Тряпка… Ничего не смог доказать. Тряпка! – твердила, обращаясь в глубь коридора, дебелая женщина.

Сзади кто-то дотронулся до меня. Я обернулась и увидела папу.

– Пойдем домой. Мы ничего не будем делать! Пойдем домой. Пойдем… – судорожно повторял он, оглядываясь, чтобы никто не услышал.

Бабушки дома не было.

– Где она? – тихо спросила я.

– Ничего не случилось, – ответил папа. – Она уехала в деревню. Вот видишь, на твоей бумажке внизу написано: «Уехала в деревню. Не волнуйтесь: ничего страшного».

– К тете Мане?

– Почему к тете Мане? Ее давно уже нет… Просто в деревню уехала. В свою родную деревню!

– К тете Мане? – повторила я. – К тому дубу?..

Окаменевшая на диване мама вскочила:

– К какому дубу? Тебе нельзя волноваться! Какой дуб?

– Она просто уехала… Ничего страшного! – заклинал папа. – Ничего страшного!

Он посмел успокаивать меня бабушкиными словами.

– Ничего страшного? Она к тете Мане уехала? К тете Мане? К тете Мане, да?! – кричала я, чувствуя, что земля, как это бывало прежде, уходит у меня из-под ног.

Борис Ганаго

ЗЕРКАЛО

 

Точка, точка, запятая,

Минус, рожица кривая.

Палка, палка, огуречик -

Вот и вышел человечек.

С этим стишком Надя закончила рисунок. Потом, боясь, что её не поймут, подписала под ним: “Это я”. Она внимательно осмотрела своё творение и решила, что ему чего-то не хватает.

Юная художница подошла к зеркалу и стала разглядывать себя: что ещё нужно дорисовать, чтобы любой мог понять, кто изображён на портрете?

Надя очень любила наряжаться и вертеться перед большим зеркалом, пробовала разные причёски. На этот раз девочка примерила мамину шляпку с вуалью.

Ей захотелось выглядеть загадочной и романтичной, как длинноногие девушки, показывающие моды по телевизору. Надя представила себя взрослой, бросила в зеркало томный взгляд и попробовала пройтись походкой манекенщицы. Получилось не очень красиво, а когда она резко остановилась, шляпа съехала ей на нос.

Хорошо, что никто не видел её в этот момент. Вот бы посмеялись! В общем, быть манекенщицей ей совсем не понравилось.

Девочка сняла шляпу, и тут её взгляд упал на бабушкину шапочку. Не удержавшись, она примерила её. И замерла, сделав удивительное открытие: как две капли воды она была похожа на свою бабулю. Только морщин у неё пока не было. Пока.

Теперь Надя знала, какой она станет через много лет. Правда, это будущее казалось ей очень далёким…

Наде стало понятно, почему бабушка так любит её, почему с нежной грустью наблюдает за её шалостями и украдкой вздыхает.

Раздались шаги. Надя торопливо положила шапку на место и побежала к дверям. На пороге она встретила… саму себя, только не такую резвую. А вот глаза были совсем такие же: по-детски удивленные и радостные.

Наденька обняла себя будущую и тихо спросила:

- Бабушка, а правда, что в детстве ты была мной?

Бабушка помолчала, потом загадочно улыбнулась и достала с полки старинный альбом. Перелистав несколько страниц, она показала фотографию маленькой девочки, очень похожей на Надю.

- Вот какой я была.

- Ой, и правда, ты похожа на меня! – в восторге воскликнула внучка.

- А может, это ты похожа на меня? – лукаво прищурившись, спросила бабушка.

- Это не важно, кто на кого похож. Главное – похожи, – не уступала малышка.

- Разве не важно? А ты посмотри, на кого была похожа я…

И бабушка стала листать альбом. Каких там только не было лиц. И каких лиц! И каждое было по-своему красиво. Покой, достоинство и тепло, излучаемые ими, притягивали взгляд. Надя заметила, что все они – маленькие дети и седые старики, юные дамы и подтянутые военные – были чем-то похожи друг на друга… И на неё.

- Расскажи мне о них, – попросила девочка.

Бабушка прижала к себе свою кровинку, и заструился рассказ об их роде, идущем из давних веков.

Уже подошло время мультиков, но девочке не захотелось их смотреть. Она открывала что-то удивительное, бывшее давно, но живущее в ней.

А ты знаешь историю своих дедов, прадедов, историю своего рода? Может быть, эта история и есть твоё зеркало?

 

 Драгунский «Тайное становится явным

Я услышал, как мама в коридоре сказала кому-то:

- Тайное всегда становится явным.

И когда она вошла в комнату, я спросил:

- Что это значит, мама: «Тайное становится явным»?

- А это значит, что если кто поступает нечестно, все равно про него это узнают, и будет ему очень стыдно, и он понесет наказание, - сказала мама. - Понял?.. Ложись-ка спать!

Я вычистил зубы, лег спать, но не спал, а все время думал: как же так получается, что тайное становится явным? И я долго не спал, а когда проснулся, было утро, папа был уже на работе, и мы с мамой были одни. Я опять почистил зубы и стал завтракать.

Сначала я съел яйцо. Это было еще терпимо, потому что я выел один желток, а белок раскромсал со скорлупой так, чтобы его не было видно. Но потом мама принесла целую тарелку манной каши.

- Ешь! - сказала мама. - Безо всяких разговоров!

Я сказал:

- Видеть не могу манную кашу!

Но мама закричала:

- Посмотри, на кого ты стал похож! Вылитый Кощей! Ешь. Ты должен поправиться.

Я сказал:

- Я ею давлюсь!

Тогда мама села со мной рядом, обняла меня за плечи и ласково спросила:

- Хочешь, пойдем с тобой в Кремль?

Ну еще бы... Я не знаю ничего красивее Кремля. Я там был в Грановитой палате и в Оружейной, стоял возле царь-пушки и знаю, где сидел Иван Грозный. И еще там очень много интересного. Поэтому я быстро ответил маме:

- Конечно, хочу в Кремль! Даже очень!

Тогда мама улыбнулась:

- Ну вот, съешь всю кашу, и пойдем. А я пока посуду вымою. Только помни - ты должен съесть все до дна!

И мама ушла на кухню. А я остался с кашей наедине. Я пошлепал ее ложкой. Потом посолил. Попробовал - ну, невозможно есть! Тогда я подумал, что, может быть, сахару не хватает? Посыпал песку, попробовал... Еще хуже стало. Я не люблю кашу, я же говорю.

А она к тому же была очень густая. Если бы она была жидкая, тогда другое дело, я бы зажмурился и выпил ее. Тут я взял и долил в кашу кипятку. Все равно было скользко, липко и противно.

Главное, когда я глотаю, у меня горло само сжимается и выталкивает эту кашу обратно. Ужасно обидно! Ведь в Кремль-то хочется! И тут я вспомнил, что у нас есть хрен. С хреном, кажется, все можно съесть! Я взял и вылил в кашу всю баночку, а когда немножко попробовал, у меня сразу глаза на лоб полезли и остановилось дыхание, и я, наверно, потерял сознание, потому что взял тарелку, быстро подбежал к окну и выплеснул кашу на улицу. Потом сразу вернулся и сел за стол.

В это время вошла мама. Она сразу посмотрела на тарелку и обрадовалась:

- Ну что за Дениска, что за парень-молодец! Съел всю кашу до дна! Ну, вставай, одевайся, рабочий народ, идем на прогулку в Кремль! - И она меня поцеловала.

В эту же минуту дверь открылась, и в комнату вошел милиционер. Он сказал:

- Здравствуйте! - и подбежал к окну, и поглядел вниз. - А еще интеллигентный человек.

- Что вам нужно? - строго спросила мама.

- Как не стыдно! - Милиционер даже стал по стойке «смирно». - Государство предоставляет вам новое жилье, со всеми удобствами и, между прочим, с мусоропроводом, а вы выливаете разную гадость за окно!

- Не клевещите. Ничего я не выливаю!

- Ах не выливаете?! - язвительно рассмеялся милиционер. И, открыв дверь в коридор, крикнул: - Пострадавший!

И вот к нам вошел какой-то дяденька.

Я как на него взглянул, так сразу понял, что в Кремль я не пойду.

На голове у этого дяденьки была шляпа. А на шляпе наша каша. Она лежала почти в середине шляпы, в ямочке, и немножко по краям, где лента, и немножко за воротником, и на плечах, и на левой брючине. Он как вошел, сразу стал мекать:

- Главное, я иду фотографироваться... И вдруг такая история... Каша... мм... манная... Горячая, между прочим, сквозь шляпу и то... жжет... Как же я пошлю свое... мм... фото, когда я весь в каше?!

Тут мама посмотрела на меня, и глаза у нее стали зеленые, как крыжовник, а уж это верная примета, что мама ужасно рассердилась.

- Извините, пожалуйста, - сказала она тихо, - разрешите, я вас почищу, пройдите сюда!

И они все трое вышли в коридор.

А когда мама вернулась, мне даже страшно было на нее взглянуть. Но я себя пересилил, подошел к ней и сказал:

- Да, мама, ты вчера сказала правильно. Тайное всегда становится явным!

Мама посмотрела мне в глаза. Она смотрела долго-долго и потом спросила:

- Ты это запомнил на всю жизнь? И я ответил:

- Да.

Аверченко. «Индейская хитрость»

После звонка прошло уж минут десять, все уже сидели за партами, а учитель географии не являлся. Сладкая надежда стала закрадываться в сердца некоторых – именно тех, которые и не разворачивали вчера истрепанный учебник географии… Сладкая надежда: а вдруг не придет совсем?

Учитель пришел на двенадцатой минуте.

Подсолнухин Иван вскочил, сморщил свою хитрую, как у лисицы, маленькую остроносую мордочку и воскликнул деланно испуганным голосом:

– Слава Богу! Наконец-то вы пришли! А мы тут так всполошились – не случилось ли с вами чего?

– Глупости… Что со мной случится…

– Отчего вы такой бледный, Алексан Ваныч?

– Не знаю… У меня бессонница.

– А к моему отцу раз таракан в ухо заполз.

– Ну и что же?

– Да ничего.

– При чем тут таракан?

– Я к тому, что он тоже две ночи не спал.

– Кто, таракан? – пошутил учитель. Весь класс заискивающе засмеялся.

«Только бы не спросил, – подумали самые отчаянные бездельники, – а то можно смеяться хоть до вечера».

– Не таракан, а мой папаша, Алексан Ваныч. Мой папаша, Алексан Ваныч, три пуда одной рукой подымает.

– Передай ему мои искренние поздравления…

– Я ему советовал идти в борцы, а он не хочет. Вместо этого служит в банке директором – прямо смешно.

Так как учитель уже развернул журнал и разговор грозил иссякнуть, толстый хохол Нечипоренко решил «подбросить дров на огонь»:

– Я бы на вашем месте, Алексан Ваныч, сказал этому Подсолнухину, что он сам не понимает, что говорит. Директор банка – это личность уважаемая, а борец в цирке…

– Нечипоренко! – сказал учитель, погрозив ему карандашом. – Это к делу не относится. Сиди и молчи.

Сидевший на задней скамейке Карташевич, парень с очень тугой головой, решил, что и ему нужно посторонним разговором оттянуть несколько минут.

Натужился и среди тишины молвил свое слово:

– Молчание – знак согласия.

– Что? – изумился учитель.

– Я говорю, молчание – знак согласия.

– Ну так что же?

– Да ничего.

– Ты это к чему сказал?

– Вы, Алексан Ваныч, сказали Нечипоренке «молчи»! Я и говорю: молчание – знак согласия.

– Очень кстати. Знаешь ли ты, Карташевич, когда придет твоя очередь говорить?

– Гм! Кхи! – закашлялся Карташевич.

– …когда я спрошу у тебя урок. Хорошо? Карташевич не видел в этом ничего хорошего, но принужден был согласиться, сдерживая свой гудящий бас:

– Горожо.

– Карташевич через двух мальчиков перепрыгивает, – счел уместным сообщить Нечипоренко.

– А мне это зачем знать?

– Не знаю… извините… Я думал, может, интересно…

– Вот что, Нечипоренко. Ты, брат, хитрый, но я еще хитрее… Если ты скажешь еще что-либо подобное, я напишу записку твоему отцу…

– «К отцу, весь издрогнув, малютка приник», – продекламировал невпопад Карташевич.

– Карташевич! Ступай приникни к печке. Вы сегодня с ума сошли, что ли? Дежурный! Что на сегодня готовили?

– Вятскую губернию.

– А-а… Хорошо-с. Прекрасная губерния. Ну… спросим мы… Кого бы нам спросить?

Он посмотрел на притихших учеников вопросительно. Конечно, ответить ему мог каждый, не задумываясь. Иванович посоветовал бы спросить Нечипоренку, Патваканов – Блимберга, Сураджев – Патваканова, и все вместе они искренно посоветовали бы вообще никого не спрашивать.

– Спросим мы…

Худощавый мечтательный Челноков поймал рассеянный взгляд учителя, опустил голову, но сейчас же поднял ее и не менее рассеянно взглянул на учителя.

«Ого! – подумал он. – Глядит на Блимберга. А ну-ка, Блимберг, раскошелив…»

– Челноков!

Челноков бодро вскочил, захлопнув под партой какую-то книгу, и сказал:

– Здесь!

– Ну? Неужели здесь? – изумился учитель. – Вот поразительно! А ну-ка, что ты нам скажешь о Вятской губернии?

– Кхе! Кха! Хррр…

– Что это с тобой? Ты кашляешь?

– Да, кашляю, – обрадовался Челноков.

– Бедненький… Ты, вероятно, простудился?

– Да… вероятно…

– Вероятно! Может быть, твоему здоровью угрожает опасность?

– Угрожает… – машинально ответил Челноков.

– Боже мой, какой ужас! Может быть, даже жизни угрожает опасность?

Челноков сделал жалобную гримасу и открыл было уже рот, но учитель опустил голову в журнал и сказал совершенно другим, прежним тоном:

– Ну-с… Расскажи нам, что тебе известно о Вятской губернии.

– Вятская губерния, – сказал Челноков, – отличается своими размерами. Это одна из самых больших губерний России… По своей площади она занимает место равное… Мексике и штату Виргиния… Мексика одна из самых богатых и плодородных стран Америки, населена мексиканцами, которые ведут стычки и битвы с гверильясами. Последние иногда входят в соглашение с индейскими племенами шавниев и гуронов, и горе тому мексиканцу, который…

– Постой, – сказал учитель, выглядывая из-за журнала. – Где ты в Вятской губернии нашел индейцев?

– Не в Вятской губернии, а в Мексике.

– А Мексика где?

– В Америке.

– А Вятская губерния?

– В… Рос… сии.

– Так ты мне о Вятской губернии и говори.

– Кгм! Почва Вятской губернии имеет мало чернозему, климат там суровый и потому хлебопашество идет с трудом. Рожь, пшеница и овес – вот что главным образом может произрастать в этой почве. Тут мы не встретим ни кактусов, ни алоэ, ни цепких лиан, которые, перекидываясь с дерева на дерево, образуют в девственных лесах непроходимую чащу, которую с трудом одолевает томагавк отважного пионера Дальнего Запада, который смело пробирается вперед под немолчные крики обезьян, разноцветных попугаев, оглашающих воздух…

– Что?!

– Оглашающих, я говорю, воздух.

– Кто и чем оглашает воздух?

– Попугаи… криками…

– Одного из них я слышу. К сожалению, о Вятской губернии он ничего не рассказывает.

– Я, Алексан Ваныч, о Вятской губернии и рассказываю… Народонаселение Вятской губернии состоит из великороссов. Главное их занятие хлебопашество и охота. Охотятся за пушным зверем – волками, медведями и зайцами, потому что других зверей в Вятской губернии нет… Нет ни хитрых гибких леопардов, ни ягуаров, ни громадных свирепых бизонов, которые целыми стадами спокойно пасутся в своих льяносах, пока меткая стрела индейца или пуля из карабина скваттера…

– Кого-о?

– Скваттера.

– Это что за кушанье?

– Это не кушанье, Алексан Ваныч, а такие… знаете… американские помещики…

– И они живут в Вятской губернии?!

– Нет… Я – к слову пришлось…

– Челноков, Челноков!.. Хотел я тебе поставить пятерку, но – к слову пришлось и поставлю двойку. Нечипоренко!

– Тут!

– Я тебя об этом не спрашиваю. Говори о Вятской губернии.

– Кхе!

– Ну? – поощрил учитель.

И вдруг – все сердца екнули – в коридоре бешено прозвенел звонок на большую перемену.

– Экая жалость! – отчаянно вздохнул Нечипоренко. – А я хотел ответить урок на пятерку. Как раз сегодня выучил!..

– Это верно? – спросил учитель.

– Верно.

– Ну, так я тебе поставлю… тоже двойку, потому что ты отнял у меня полчаса.

Ч. Айтматов. «Белый пароход» (А пароход медленно удаляется…)

А пароход плыл, медленно удаляясь. Белый и длинный, он скользил по синей глади озера с дымами из труб и не знал, что к нему плыл мальчик, превратившись в рыбу-мальчика.

Он мечтал превратиться в рыбу так, чтобы все у него было рыбье — тело, хвост, плавники, чешуя, — и только голова бы оставалась своя, на тонкой шее, большая, круглая, с оттопыренными ушами, с исцарапанным носом. И глаза такие же, какие были. Конечно, чтобы они при этом были не совсем такие, как есть, а глядели, как рыбьи. Ресницы у мальчика длинные, как у телка, и все время хлопают отчего-то сами по себе, Гульджамал говорит — вот бы ее дочке такие, какой бы она красавицей выросла! А зачем быть красавицей? Или красавцем? Очень нужно! Лично ему красивые глаза ни к чему, ему нужны такие, чтобы под водой глядеть.

Превращение должно было произойти в дедовой запруде. Раз — и он рыба. Затем он сразу перепрыгнул бы из запруды в реку, прямо в бурлящую стремнину, и пошел бы вниз по течению. И дальше так — выпрыгивая и оглядываясь по сторонам; неинтересно ведь плыть только под водой. Он несется по быстрой реке вдоль большого красноглинистого обрыва, через пороги, по бурунам, мимо гор, мимо лесов. Он прощается со своими любимыми валунами: «До свидания, „Лежащий верблюд“, до свидания, „Волк“, до свидания, „Седло“, до свидания, „Танк“. А когда будет проплывать мимо кордона, он выпрыгнет из воды, помашет плавником деду: „До свидания, ата, я скоро вернусь“. Дед оторопел бы от дива такого и не знал бы, как ему быть. И бабка, и тетка Бекей, и Гульджамал с дочкой — все стояли бы разинув рты. Где это видано, чтобы голова была человечья, а тело рыбье? А он им машет плавником: „До свидания, я уплываю в Иссык-Куль, к белому пароходу. Там у меня мой папа-матрос“. Балтек, наверно, кинется бежать по берегу. Собака ведь никогда такого не видела. И если Балтек решится броситься к нему в воду, он крикнет: „Нельзя, Балтек, нельзя! Утонешь!“ — а сам поплывет дальше. Пронырнет под тросами висячего моста и дальше вдоль прибрежных тугаев, и потом вниз по грохочущему ущелью выплывает прямо в Иссык-КулЬ


"Записка". Татьяна Петросян

Записка имела самый безобидный вид.
В ней по всем джентльменским законам должна была обнаружиться чернильная рожа и дружеское пояснение: "Сидоров - козёл".
Так что Сидоров, не заподозрив худого, мгновенно развернул послание... и остолбенел.
Внутри крупным красивым почерком было написано: "Сидоров, я тебя люблю!".
В округлости почерка Сидорову почудилось издевательство. Кто же ему такое написал?
Прищурившись, он оглядел класс. Автор записки должен был непременно обнаружить себя. Но главные враги Сидорова на сей раз почему-то не ухмылялись злорадно.
(Как они обычно ухмылялись. Но на сей раз - нет.)
Зато Сидоров сразу заметил, что на него не мигая глядит Воробьёва. Не просто так глядит, а со значением!
Сомнений не было: записку писала она. Но тогда выходит, что Воробьёва его любит?!
И тут мысль Сидорова зашла в тупик и забилась беспомощно, как муха в стакане. ЧТО ЗНАЧИТ ЛЮБИТ??? Какие последствия это повлечёт и как теперь Сидорову быть?..
"Будем рассуждать логически,- рассуждал Сидоров логически.- Что, к примеру, люблю я? Груши! Люблю - значит, всегда хочу съесть..."
В этот момент Воробьёва снова обернулась к нему и кровожадно облизнулась. Сидоров окоченел. Ему бросились в глаза её давно не стриженные... ну да, настоящие когти! Почему-то вспомнилось, как в буфете Воробьёва жадно догрызала костлявую куриную ногу...
"Нужно взять себя в руки, - взял себя в руки Сидоров. (Руки оказались грязными. Но Сидоров игнорировал мелочи.) - Я люблю не только груши, но и родителей. Однако не может быть и речи о том, чтобы их съесть. Мама печет сладкие пирожки. Папа часто носит меня на шее. А я их за это люблю..."
Тут Воробьёва снова обернулась, и Сидоров с тоской подумал, что придётся ему теперь день-деньской печь для неё сладкие пирожки и носить её в школу на шее, чтобы оправдать такую внезапную и безумную любовь. Он пригляделся и обнаружил, что Воробьёва - не худенькая и носить её будет, пожалуй, нелегко.
"Ещё не всё потеряно,- не сдавался Сидоров.-Я также люблю нашу собаку Бобика. Особенно когда дрессирую его или вывожу гулять..." Тут Сидорову стало душно при одной мысли о том, что Воробьёва может заставить его прыгать за каждым пирожком, а потом выведет на прогулку, крепко держа за поводок и не давая уклоняться ни вправо, ни влево...
"...Люблю кошку Мурку, особенно когда дуешь ей прямо в ухо...- в отчаянии соображал Сидоров,- нет, это не то... мух люблю ловить и сажать в стакан... но это уж слишком... люблю игрушки, которые можно сломать и посмотреть, что внутри..."
От последней мысли Сидорову стало нехорошо. Спасение было только в одном. Он торопливо вырвал листок из тетрадки, сжал решительно губы и твердым почерком вывел грозные слова: "Воробьёва, я тебя тоже люблю". Пусть ей станет страшно.

В.Железников. «Чучело»

- Чтобы у Бессольцевых стекла звенели! - хохотнул он. - Хорошо 
веселимся!.. 
Шмакова схватила за руку Димку, и они начали танцевать. Шмакова 
крутилась, извивалась - танцы были ее стихия. 
И вот тут открылась дверь, и... явился новый, совершенно неожиданный 
гость. В комнату ворвалась Ленка. 
Но какая!.. Неузнаваемая!.. 
Вязаная шапочка натянута до бровей, куртка нараспашку, а под нею 
знаменитое обгорелое платье. 
Но дело было не в том, как она одета, а в том, какое у нее было 
необыкновенное лицо, преображенное до неузнаваемости ее смелым поступком. 
Раньше лицо у нее бывало добрым, милым, отчаянным, жалким, а теперь оно было 
вдохновенно-решительным. 
И всем сразу стало ясно, что она пришла к ним затем, чтобы сделать то, 
что хочет. И помешать ей никто не сможет. 
Они все это поняли и замерли. Только что смеялись, хохотали, танцевали, 
а тут окаменели. Ждали, что же будет дальше. 
А Ленка не торопилась. 
- Братцы, чего же вы не танцуете? - спросила Ленка. - Давайте!.. 
Прыгайте!.. - Она начала танцевать, кривляясь и паясничая. 
Но тут пластинка кончилась, музыка оборвалась, и наступила тишина. 
- Жалко, не потанцевали. - Ленка посмотрела на ребят и впервые, 
встречаясь с ними взглядом, не дрогнула. Она почувствовала в своей душе 
давно забытый покой. - Какие вы все красивые!.. - Прошлась по комнате, 
оглядывая каждого, как будто очень давно их не видела. - Не дети, а 
картинка! 
Ленка остановилась посреди комнаты. 
- А я - чучело! - Резко сдернула шапочку, открывая всему миру свою 
остриженную голову. Чу-че-ло! - Ленка похлопала себя по голове. - Хороший 
кочанчик! И рот до ушей, хоть завязочки пришей. Правда, Шмакова? 
Ленка улыбалась, и уголки губ у нее поползли вверх, а она старалась их 
разодрать посильнее, чтобы они как-нибудь достали до ушей. При этом она 
крутила головой, чтобы всем было видно, какое она настоящее страшное чучело! 
Все по-прежнему молчали. Можно сказать, что они только безмолвно 
ахнули. 

Ленка же поначалу в горячке вообще забыла про Димку, а тут она увидела, какой он стоял бледный и испуганный.
"Вот уж его перекосило так перекосило", - подумала она, плавно приблизилась к нему и сказала:
- Извините-простите!.. Забыла вас поздравить с днем рождения. Вот дурочка! Пришла, можно сказать, за этим и забыла.
Димка стоял в какой-то неестественной позе, повернувшись к Ленке боком, изо всех сил стараясь не встретиться с нею глазами.
- А ты почему, Сомов, от меня отворачиваешься? - Ленка хлопнула Димку по плечу. - Что же ты так дрожишь, бедненький?.. Похудел. Неужели страдаешь, что я оказалась предателем? А?.. Конечно, тяжело. Ты такой смелый и честный, а дружил с нехорошей девочкой, с которой никому не следует дружить! Она - ябеда!.. Доносчик!.. Гадина-а-а! - Она подошла к Рыжему. - Твои слова, Рыженький!
- А я и не отказываюсь, - сказал Рыжий. - Мои слова.
- Придет время, Толик, - откажешься, - ответила Ленка.
Но на эти Ленкины слова Рыжий ничего не ответил. Да Ленка и не ждала от него ответа. Она уже устремилась дальше, к Мироновой, заглянула ей в глаза и сказала:
- Привет, Железная Кнопка!
Ей хотелось с каждым столкнуться, на каждом проверить свою храбрость.
- Привет, если не шутишь, - ответила Миронова. - А что дальше?
- Удивляюсь я тебе, - вздохнула Ленка, - вот что.
- Чему же ты удивляешься, если не секрет?
Миронова была не Рыжий, она не сдавала своих позиций.
- Тому, что ты такая правильная, а водишься с Валькой. А он - живодер. Ай-ай-ай!.. По рублю сдает собак на живодерню. Вот так борец за справедливость!
- Ну ты, полегче! - встрепенулся Валька.
- Что это ты плетешь про Вальку? - спросил с угрозой Лохматый.
- А что, разве ты, мордастенький, перестал с бедных собачек сдирать шкуры? - Ленка дернула Вальку за галстук и повернулась к Лохматому: - Ну садани меня, чтобы я замолчала! Ну докажи, что сила - это самое главное в жизни!
- И саданет! Саданет! - закричал Валька. - Наговариваешь на меня! Трепло! - замахнулся он на Ленку.
- Ой, боюсь! - Ленка засмеялась, но не дрогнула и не отступила.
А Валька побоялся ее стукнуть. Всегда бил метко, а тут струхнул.
- Ну, до свидания!.. - Ленка помахала всем рукой. - Что-то мне стало с вами скучно. Радуйтесь... Вы же добились своего! Вы - победители!.. Завтра я уезжаю. Так что давайте хором - раз, два, три: "В нашем клас-се больше не-ту Чу-че-ла!.." Ну!.. Милые!.. Ну чего же вы языки проглотили?
Ленка сорвала у Шмаковой цветок с платья и приколола себе на куртку. Медленно застегнулась. Натянула шапку до бровей, пряча свою стриженую голову. Помолчала. Потом серьезно и грустно сказала:
- Честно говоря, жалко мне вас. Бедные вы, бедные люди, - и ушла.
Исчезла, испарилась Ленка, будто ее здесь и не было

Ганс Христиан Андерсен

Девочка со спичками

Как холодно было в этот вечер! Шел снег, и сумерки сгущались. А вечер был

последний в году - канун Нового года. В эту холодную и темную пору по улицам брела

маленькая нищая девочка с непокрытой головой и босая. Правда, из дому она вышла

обутая, но много ли было проку в огромных старых туфлях?

Туфли эти прежде носила ее мать - вот какие они были большие,- и девочка потеряла

их сегодня, когда бросилась бежать через дорогу, испугавшись двух карет, которые

мчались во весь опор. Одной туфли она так и не нашла, другую утащил какой-то

мальчишка, заявив, что из нее выйдет отличная люлька для его будущих ребят.

Вот девочка и брела теперь босиком, и ножки ее покраснели и посинели от холода. В

кармане ее старенького передника лежало несколько пачек серных спичек, и одну пачку

она держала в руке. За весь этот день она не продала ни одной спички, и ей не подали

ни гроша. Она брела голодная и продрогшая и так измучилась, бедняжка!

Снежинки садились на ее длинные белокурые локоны, красиво рассыпавшиеся по

плечам, но она, право же, и не подозревала о том, что они красивы. Изо всех окон лился

свет, на улице вкусно пахло жареным гусем - ведь был канун Нового года. Вот о чем она

думала!

Наконец девочка нашла уголок за выступом дома. Тут она села и съежилась, поджав

под себя ножки. Но ей стало еще холоднее, а вернуться домой она не смела: ей ведь не

удалось продать ни одной спички, она не выручила ни гроша, а она знала, что за это отец прибьет ее; к тому же, думала она, дома тоже холодно; они живут на чердаке, где гуляет ветер, хотя самые большие щели в стенах и заткнуты соломой и тряпками. Ручонки ее совсем закоченели. Ах, как бы их согрел огонек маленькой спички! Если бы только она посмела вытащить спичку, чиркнуть ею о стену и погреть пальцы! Девочка робко вытянула одну спичку и... чирк! Как спичка вспыхнула, как ярко она загорелась!

Девочка прикрыла ее рукой, и спичка стала гореть ровным светлым пламенем, точно крохотная свечечка. Удивительная свечка! Девочке почудилось, будто она сидит перед большой железной печью с блестящими медными шариками и заслонками. Как славно пылает в ней огонь, каким теплом от него веет! Но что это? Девочка протянула ноги к огню, чтобы погреть их, - и вдруг... пламя погасло, печка исчезла, а в руке у девочки осталась обгорелая спичка.

Она чиркнула еще одной спичкой, спичка загорелась, засветилась, и когда ее отблеск упал на стену, стена стала прозрачной, как кисея. Девочка увидела перед собой комнату, а в пей стол, покрытый белоснежной скатертью и уставленный дорогим фарфором; на столе, распространяя чудесный аромат, стояло блюдо с жареным гусем, начиненным черносливом и яблоками! И всего чудеснее было то, что гусь вдруг спрыгнул со стола и, как был, с вилкой и ножом в спине, вперевалку заковылял по полу. Он шел прямо к бедной девочке, но... спичка погасла, и перед бедняжкой снова встала непроницаемая, холодная, сырая стена.

Девочка зажгла еще одну спичку. Теперь она сидела перед роскошной

рождественской елкой. Эта елка была гораздо выше и наряднее той, которую девочка увидела в сочельник, подойдя к дому одного богатого купца и заглянув в окно. Тысячи свечей горели на ее зеленых ветках, а разноцветные картинки, какими украшают витрины магазинов, смотрели на девочку. Малютка протянула к ним руки, но... спичка погасла. Огоньки стали уходить все выше и выше и вскоре превратились в ясные звездочки. Одна из них покатилась по небу, оставив за собой длинный огненный след.

"Кто-то умер", - подумала девочка, потому что ее недавно умершая старая бабушка, которая одна во всем мире любила ее, не раз говорила ей: "Когда падет звездочка, чья- то душа отлетает к Богу".

Девочка снова чиркнула о стену спичкой и, когда все вокруг осветилось, увидела в этом сиянии свою старенькую бабушку, такую тихую и просветленную, такую добрую и ласковую.

- Бабушка, - воскликнула девочка, - возьми, возьми меня к себе! Я знаю, что ты

уйдешь, когда погаснет спичка, исчезнешь, как теплая печка, как вкусный жареный гусь и чудесная большая елка!

И она торопливо чиркнула всеми спичками, оставшимися в пачке, - вот как ей

хотелось удержать бабушку! И спички вспыхнули так ослепительно, что стало светлее, чем днем. Бабушка при жизни никогда не была такой красивой, такой величавой. Она взяла девочку на руки, и, озаренные светом и радостью, обе они вознеслись высоко-высоко - туда, где нет ни голода, ни холода, ни страха, - они вознеслись к Богу.

Морозным утром за выступом дома нашли девочку: на щечках ее играл румянец, на губах - улыбка, но она была мертва; она замерзла в последний вечер старого года. Новогоднее солнце осветило мертвое тельце девочки со спичками; она сожгла почти целую пачку.

- Девочка хотела погреться, - говорили люди. И никто не знал, какие чудеса она

видела, среди какой красоты они вместе с бабушкой встретили Новогоднее Счастье.

ДЕНИС 6 А."Записка". Татьяна Петросян

Записка имела самый безобидный вид.
В ней по всем джентльменским законам должна была обнаружиться чернильная рожа и дружеское пояснение: "Сидоров - козёл".
Так что Сидоров, не заподозрив худого, мгновенно развернул послание... и остолбенел.
Внутри крупным красивым почерком было написано: "Сидоров, я тебя люблю!".
В округлости почерка Сидорову почудилось издевательство. Кто же ему такое написал?
Прищурившись, он оглядел класс. Автор записки должен был непременно обнаружить себя. Но главные враги Сидорова на сей раз почему-то не ухмылялись злорадно.
(Как они обычно ухмылялись. Но на сей раз - нет.)
Зато Сидоров сразу заметил, что на него не мигая глядит Воробьёва. Не просто так глядит, а со значением!
Сомнений не было: записку писала она. Но тогда выходит, что Воробьёва его любит?!
И тут мысль Сидорова зашла в тупик и забилась беспомощно, как муха в стакане. ЧТО ЗНАЧИТ ЛЮБИТ??? Какие последствия это повлечёт и как теперь Сидорову быть?..
"Будем рассуждать логически,- рассуждал Сидоров логически.- Что, к примеру, люблю я? Груши! Люблю - значит, всегда хочу съесть..."
В этот момент Воробьёва снова обернулась к нему и кровожадно облизнулась. Сидоров окоченел. Ему бросились в глаза её давно не стриженные... ну да, настоящие когти! Почему-то вспомнилось, как в буфете Воробьёва жадно догрызала костлявую куриную ногу...
"Нужно взять себя в руки, - взял себя в руки Сидоров. (Руки оказались грязными. Но Сидоров игнорировал мелочи.) - Я люблю не только груши, но и родителей. Однако не может быть и речи о том, чтобы их съесть. Мама печет сладкие пирожки. Папа часто носит меня на шее. А я их за это люблю..."
Тут Воробьёва снова обернулась, и Сидоров с тоской подумал, что придётся ему теперь день-деньской печь для неё сладкие пирожки и носить её в школу на шее, чтобы оправдать такую внезапную и безумную любовь. Он пригляделся и обнаружил, что Воробьёва - не худенькая и носить её будет, пожалуй, нелегко.
"Ещё не всё потеряно,- не сдавался Сидоров.-Я также люблю нашу собаку Бобика. Особенно когда дрессирую его или вывожу гулять..." Тут Сидорову стало душно при одной мысли о том, что Воробьёва может заставить его прыгать за каждым пирожком, а потом выведет на прогулку, крепко держа за поводок и не давая уклоняться ни вправо, ни влево...
"...Люблю кошку Мурку, особенно когда дуешь ей прямо в ухо...- в отчаянии соображал Сидоров,- нет, это не то... мух люблю ловить и сажать в стакан... но это уж слишком... люблю игрушки, которые можно сломать и посмотреть, что внутри..."
От последней мысли Сидорову стало нехорошо. Спасение было только в одном. Он торопливо вырвал листок из тетрадки, сжал решительно губы и твердым почерком вывел грозные слова: "Воробьёва, я тебя тоже люблю". Пусть ей станет страшно.


Источник: https://nsportal.ru/shkola/rodnoy-yazyk-i-literatura/library/2017/02/27/podborka-tekstov-dlya-konkursa-zhivaya-klassika


Поделись с друзьями



Рекомендуем посмотреть ещё:



Похожие новости


Поздравление с двумя месяцами родителям
Пряники с днем рождения мужчине
Сценарий бесед о здоровье
Песни с днём рождения для женщины тексты
С годовщиной свадьбы поздравления 33 года свадьбы


Текст для конкурс чтецов проза
Текст для конкурс чтецов проза


ПОДБОРКА ОТРЫВКОРОЗЕ ДЛЯ КОНКУРСА ЧТЕЦОВ
Тексты для участников Всероссийского конкурса чтецов Живая



ШОКИРУЮЩИЕ НОВОСТИ